
Robert Robertson III
Dispatch
► Третий по счету герой под именем Меха-Мэн, сменил своего убитого отца, тоже Роберта, кстати;
► В попытках отомстить за его смерть окончательно превратил костюм в груду металла и отправился в кому на пару месяцев;
► По выходу из забвения получил на руки куски металлолома, общественное порицание и еще пару раз по лицу от какой-то мимопроходящей банды;
► На твердом прямом пути к спиванию в нищете его перехватила Блонд Блейзер и предложила сначала выпить, а потом работу диспетчера в SDN;
► Сиди себе в офисе, на звонки отвечай, нужных героев на вызовы отправляй, что может быть проще? Только ему команду назначают из бывших уголовников, от которых все диспетчера бежали, только пятки сверкали;
► Стал воспитателем и мамочкой для целого вороха великовозрастных детей в пубертате с суперспособностями а парочку из них лично до этого за решетку упек как Меха-Мэн.... и пальцы отрезал... и зубы выбивал... ладно, там Фламбе сам виноват, что под ноги не смотрел;
► Мастер наорать и замотивировать реверсивной психологией, объяснением всего на пальцах и физического насилия в качестве мотивации работать дальше чисто из вредности и назло ему;
► Хорошо ладит с техникой, способен удаленно взломать все, что подключено к сети и не только контролировать Z-team, но и помогать им;
► Кошмар любого отдела кадров, hr-ы боятся его как огня и тихо попивают виски из кружек с логотипом SDN на рабочем месте;
► Где-то в офисе плачет штатный психолог после встречи с ним;
► Получает по лицу как минимум раз за смену;
► Обожает своего пса Бекона, ценит его даже больше, чем возможность опять починить свой костюм;
► Несмотря на маниакальные суицидально-депрессивные фазы отказывается умирать, просто чтобы испортить всем настроение;
► Z-team неконтролируемые, неуправляемые, абсолютно недисциплинированные и до ужаса ему дорогие куски дерьма, ради которых Роберт пойдет на все.
Под схлопнувшимися над головой скалами, размазанными острыми рельефами импасто - дрогнувшей в самой начале рукой, что пыталась тыкать жесткой кистью в попытках затереть собственную оплошность, пока мать и отец не увидали и не сделали выговора. Удушливая свежесть, полная лачного резкого амбре, которым сверху покрывают вдоль вязких мазков, сладковатый, пыльный, вечный аромат закрепителя и старого льняного холста одного мальчика, вынужденного вечность медленно возить кистью вдоль своей темницы, неимоверно уставшего, навсегда обреченного.
Версо носком сапога пинает камень прямо в раззявленную пропасть перед застывшим монолитом, вдоль непроложенной тропы над склонившейся седой головой и его покрытые пылью и масляными разводами сапоги помнили каждую неровность грунтовки под тонкой имитацией земли в попытках прорваться через прозрачный купол чужого самообмана.Нет.
Не земля.
Холст.Всегда этот проклятый пожелтевший холст. Крупнозернистый, жесткий, неумолимо чужой, не его след, не его память, не его чувства, расстилающиеся вдоль мерцающего в небе сияния, обманкой несуществующих границ, куда можно улететь, стоит только Эскье попросить и он замашет тряпичными руками, взмывая вверх. К тому самому небу, что не сияет и не смещает точки белых звезд поверху, лишь только вечный, бездушный градиент. От вязкого ультрамарина к выедающему сетчатку лазури, ни намека на облако, которое могло бы принять иную форму, покрываясь смешливыми барашками, какие дети любят выводить по бумаге. Только те же несколько клочковатых пятен сфумато, размытых и невесомых, застывших в одной точке навсегда на которых свет падал ровно, плоско, без жалости и с пугающей техникой - Алина была истинным профессионалом, что рисовала поверх собственной потери, пытаясь вымарать боль из сердца и из памяти.
За спиной чужая жизнь, что горела кострами и хлипкой надеждой, дорогой, устланной костьми и остатками хромы, резкими мазками поднятых вверх рук, пытающихся просить милости у неба и тех, кто их создал. но их создатели не ответят, они заняты друг другом и собственными потерями. Такие же самые обычные люди, как и те, кто пытался им противостоять - наделенные возможностью выводить светотень, начинающую двигаться по собственной воле.
На этом изуродованном, обреченном мире, размазанными по хосту слезами и выплеснутой ярости с обидой на весь огромный и несправедливый мир. Версо сжимает пальцы на собственном клинке, отдает в голове набатом приевшейся вины существования, желания сгореть в огне еще один раз, до лопающейся под высокой температурой кожи, запахом жженых волос и медленно вытекающих глаз.
Сгорать и правда больно - он проверял.
А потом вновь открывал глаза, словно с душного похмелья с чувством полного разочарования и осознания, что вся пережитая боль оказалась зазря.
Жители Люмьера смерти боялись, она высилась над ними черным монолитом с вырезанными цифрами обратного отсчета и склонившейся в горести куклы Художницы, что оплакивала свой ненастоящий мир, терзаемый и фальшивый, как и те, кого она сотворила.
Бесконечно ограниченный, сжатый до одного лишь города, за пределами которого лишь только растертый подмалевок, резкими мазками жесткой кисти - первичный слой, на котором оказалось слишком много слоев. Со сгорбленной статуей, отражением чего-то настоящего, перенесенного сюда частичкой реальной жизни, находиться в которой оказалось нестерпимо больно.
Версо шеей ведет, отзываются хрустнувшие позвонки глухими щелчками, мешаются с гулом бродящего мимо скал ветра и долетающего из-за поворота горького привкуса дыма, мешающегося с терпким виноградом откупоренных мехов. Он лишь только хмыкает, бедняга Эскье всегда был падок на красивых женщин и их мольбы, особенно, когда они выражали столь активную заинтересованность его внутренним миром, в котором плескалось взбалтываемое вино.
— А королева горы будет делиться награбленным или совесть не позволит вернуться к владельцу? — Он приземляется рядом с Сиэль, костер ярко горит, мелькает искрами разлившегося ихора и яркими масляными кляксами, тянет жаром и чадящим смогом сыроватого хвороста, которого набрали в низине у ручья. Здесь всегда одно и то же время года, иногда холодней, иногда теплее, меняется лишь только там, куда путь держишь, если хочешь изменений, хрустящего под ногами снега или душного и влажного воздуха побережья, на котором маленькие создания веселятся в простоте своей души и пытаются копировать человеческие игры, добавляя в них свой уровень куража, от которого у любого другого человека моментально сведет мышцы в судорогах от перенапряжения.
Версо перехватывает зеленую бутылку, жидкость внутри булькает призывно, мешает в темноте зелень и кармин, превращая все в черное марево, что тут же стекает по горлу вниз, чуть теплое, обжигающее и ухающее прямо в пустой желудок, принимаясь плескаться и мешаться с кислотой, разъедая стенки изнутри.
— Где Люнэ? — он рассматривает пустой лагерь, разбросанные вещи, разложенные спальники, неизвестно откуда притащенный граммофон с бутоном металического усилителя звука, что изрыгал из себя хрипловатые аккорды. Он видел, что Моноко потащил за собой Маэль, довольно размахивая одной из множества коллекционируемых ног, в полном предвкушении возможности опробовать новый аксессуар и обратиться в очередную яркую кляксу, которых здесь оставила Клеа - та самая, настоящая, жестокая, что смотрела на него, как смотрят обычно на паразитов, забравшихся в родной дом и пирующих на остатках, что бросили хозяева.
За девочку можно было не переживать, Моноко, в отличие от него, в отличие от всех остальных, не считая Эскье, все-таки обладал тем, чего лишены были все остальные нарисованные создания и пленники - часть души создателя. Детскими наивными представлениями о друзьях-приключенцах, что пускаются в этот большой мир, готовые встречать опасности. И как и Эскье, старый друг мог постоять не только за себя.
— Что тебе сегодня говорят карты? — Версо трет огрубевшей ладонью затылок, пальцы впиваются в обветренную, покрытую слоем пыли кожу и мышцы струнами отзываются, воют и по телу разносят натянутое чувство, смесью дискомфорта и удовлетворения. Холод земли мешается с жаром костра перед пыльными истоптанными сапогами, кидаются резкие черные тени за спины и уносят в пляс.
Отредактировано Robert Robertson (2026-01-12 13:17:09)













